— Что?! — Палмеру показалось, что он перестал понимать русский язык. — Что ты сказал?!
— Что смерть ваша — за ближайшими домами, — ответил мальчишка. — Что наши придут. И что я не буду говорить ничего.
Палмер отскочил. Тяжело дыша, посмотрел на равнодушно стоящего сержанта.
— Делай с ним, что хочешь, — сказал полковник. — Но он должен говорить. Должен. Ты понял?
— Да, сэр, — синие губы негра расплылись в улыбке. — Не сомневайтесь, сэр. Он заговорит. Я пока просто разминался…
…Выйдя из палатки, полковник услышал за спиной истошный детский крик. И увидел, что вокруг все остановились — солдаты охраны, водитель, радист за спутниковой станцией. Застыли и смотрят на палатку и на него — полковника Палмера.
— Что застыли?! — чуть ли не впервые в жизни заорал он на своих солдат. — Заниматься своими делами!!!
Люди суетливо, испуганно зашевелились.
Около штабной палатки Палмера нагнал лейтенант Хасбрук, проводивший осмотр вещей русского. Лицо лейтенанта было растерянным и удивлённым.
— Сэр. Простите, сэр, — он достал из кармана красный треугольный платок. — Вот. Это было повязано на шее у пленного. Кажется, скаутский галстук… Странно, не так ли, сэр?
Несколько секунд Палмер смотрел на платок. Потом взял его — осторожно, словно боялся обжечься.
— Это не скаутский галстук, — сказал он. Поднял глаза на младшего офицера. — Вас плохо учили, лейтенант. Это красный галстук.
— Что это значит? — непонимающе моргнул лейтенант.
— Это значит, что всё начинается сначала, — медленно ответил Палмер. — Это значит, что мы проиграли, лейтенант.
И с этими дикими, непредставимыми словами он скомкал платок, зло швырнул его под ноги обмершему от такого признания лейтенанту и почти бегом бросился в палатку.
Это было утро четвёртого дня.
Впрочем, Димка не знал, что это утро. Не знал, что день — четвёртый. Он давно потерял счёт времени. И даже не мог увидеть, что это утро, потому что вчера днём, отчаявшись что-то сделать, сержант Лобума вырезал мальчику оба глаза.
Он шёл сам. Отбитые и обожжённые ступни почти ничего не чувствовали, но и боли почти не было — и Димка радовался этому. Он понимал, куда его ведут и зачем. И радовался и этому, потому что все три дня было очень больно и временами совсем не оставалось сил молчать. А теперь всё кончится — и он радовался этому. И тому, что промолчал — радовался. И тому, что Зидан наверняка дошёл — радовался.
И ещё он вдруг с пронзительной ясностью понял две вещи. Настолько важные, что и передать было нельзя.
Первая — что он не умрёт. Нет, не здесь не умрёт, тут всё уже было ясно. Вообще не умрёт. Он это понял совершенно точно.
И второе — что они победят. Если точнее — он понял это даже не сейчас, а вчера, когда увидел последнее, что ему было суждено увидеть в этой жизни — кровавые, бычьи глаза Лобумы, полные злобой, жестокостью и…
И страхом.
Его убьют? Да. А сколько хороших и храбрых людей — останутся жить и будут сражаться?
Вот что было важно.
И, когда ветерок коснулся чёрно-бурых от крови щёк мальчика, охранники вдруг отшатнулись, потому что русский… улыбнулся. Поднял голову к небу, словно видел, словно мог что-то видеть…
И улыбнулся опять.
Тогда капрал-латиноамериканец, командовавший расстрелом, первым разрядил в спину Димке, замершему на краю воронки, весь магазин.
Димка вытянулся вверх и выгнулся назад — как будто хотел взлететь. Чуть повернулся. И упал — мягко и бесшумно — за край воронки.
Двое других конвоиров — с круглыми от ужаса глазами, вздрагивая — стреляли сверху в лежащее внизу тело, пока и их винтовки не выхаркнули опустевшие магазины. И, закидывая за плечи оружие, почти побежали, оглядываясь, прочь от ямы, на дне которой лежал изрешечённый полусотней пуль Димка Медеведев…
— Олег Николаевич.
Надсотник проснулся мгновенно.
— Что? — он сел. — Что? Димка вернулся? Вернулся, да?!
— Нет, — Пашка покачал головой. — Перебежчик с той стороны. Американский офицер.
— Что?! — Верещагин, начавший было энергично растирать лицо ладонями, застыл. — В смысле — американец?
Пашка кивнул. Лицо у него было странное.
— Идите скорее, иначе его убьют, — попросил парнишка…
…Семь или восемь человек, толпясь вокруг чего-то, лежащего на земле, молчали. В стороне примерно столько же дружинников зло и сосредоточенно били человека.
— Дай я…
— Э-эть!
— Мужики, пустите меня, мужики, я…
— Э-эть!
— А ну!!! — заорал Верещагин. Маузер в его руке дважды выплюнул рыжий огонь. — А ну! Р-р-р-разошлись, ннну?! — маузер подтвердил приказ третьим выстрелом.
Дружинники расступились — с нездешними лицами, тяжело дыша. На ноги между них с трудом поднялся высокий человек — без оружия, в растерзанной штатовской форме морской пехоты, с разбитым в кровь лицом. Он стоял молча, глядя на подошедшего офицера безразличными, затекающими кровью глазами.
— Вы что, остопиз…ли?! — зловеще спросил Верещагин, не убирая пистолет и обводя дружинников зловещим неподвижным взглядом. — У вас что, в каждом кармане по два янкеса-офицера?!
— Командир, — сказал, судорожно глотая, молодой дружинник с погонами стройника, — командир, не кричи. Командир, ты погляди, что он… принёс.
— Принёс?.. — начал Верещагин. И осекся. Повернулся. Стоявшие вокруг лежащего на земле предмета бойцы молча расступились, давая дорогу.
Верещагин подошёл. Посмотрел на испятнанный тёмным брезентовый мешок. Тихо спросил: