— Димка?
— Угу, — сказал чернобородый, с серьгой в ухе кряжистый цыган из сотни Басаргина. — Отдай штатовца, командир, отдай, мы хоть душу успокоим…
— Заткнись, — приказал надсотник. Опустился на колено, отогнул край мешка. Посмотрел — спокойно, без слов, только лицо вдруг задёргалось. Успокоилось. — Дима-Дима… — тихо, почти нежно сказал он. Погладил рукой что-то слипшееся и тёмное, видневшееся в мешке.
— Они ему глаза вырезали, — сказал со злыми слезами рыжий парнишка, державший на плече РПК. — Командир, отдай янкеса, отдай, слышишь?!
— Тихо, — не приказал, а попросил Верещагин. Подошёл к офицеру и одним рывком за скрученный на груди камуфляж приподнял его по стене на полметра. — Что вы сделали? — спросил надсотник так, что все вокруг замолчали. — Что вы сделали, изверги?
Но молчание американца будто лишило его сил. Он отпустил янки и ссутулился. Американец расправил камуфляж и вдруг сказал — почти без акцента:
— Ваш мальчьик промольчал. Нитчего не сказал.
— Я был учителем, — сказал Верещагин, поднимая на американца глаза. — Понимаете вы, я был учителем, я хотел всю жизнь учить таких, как он, нашей истории. Всего лишь учить их истории… — его лицо опять дёрнулось, он махнул рукой: — Уходите… — мельком глянул на погоны американца, — …капитан. Идите, идите.
Никто не возразил. Американец снова расправил форму на груди:
— Я не буду уходить, — сказал он тихо. — Я пришёль к вам и принёс мальчика. Я трус. Я испугалься его спасти. Я хотел стрелять, но я испугалься. Тепер я буду с вами. Если вы меня возьмьёте. Есльи вам не нужно труса, то пусть мне отдадут пистольет. Я не стану жить тогда.
— Верните ему оружие, — сказал Верещагин. — И проводите его ко мне, нам надо поговорить. А умереть мы все всегда успеем. Никогда не надо торопиться умирать… мы все торопимся умирать и не успеваем жить… — и надсотник пошёл по коридору.
В тишине было слышно, как он плачет — тяжело и хрипло, как будто разрывается металл…
Будущее казачества. Газета "Омск"
— Может, выпьете? — спросил Пашка, не пряча от сотника опухших от слёз глаз. — Я водку принесу. Настоящую.
— Паш, ты же знаешь, что я не пью, — покачал головой надсотник. Подумал и добавил: — Спасибо.
— А я бы выпил, — Пашка сцепил на столе пальцы. — Смешно, Олег Николаевич. Столько убитых. На каждой улице каждый день убитых детей подбирают. А я почему-то из-за него плакал. Мы с ним даже друзьями не были. Когда Сашка Коновалов погиб, я не плакал, а мы с ним с семи лет дружили… с моих семи, с его восьми. А тут взял и заплакал. Смешно, — повторил он. — Давайте я вам бутерброд сделаю. С копчёнкой. Есть копчёнка.
— Паш, не надо ничего, — поморщился Верещагин и тяжело лёг, закинув на кровать ноги в ботинках. Потёр грудь слева.
Болело сердце. Впервые в жизни — физически болело, а не фигурально выражаясь. А вдруг сдохну, испугался надсотник. Хотел спросить у Пашки — пусть принесёт корвалол. Корвалол пила мама. Боги, как она там? Конечно, девчонки её не бросят, но как она там? А если узнают, что она — мать офицера РНВ? Или Кирсанов не оккупирован? Что им там делать, маленький городок, неважный…
Боль отступила. Так же внезапно, как прошла.
— Олег, — внутрь вошёл Земцов. — Там к тебе ребята просятся.
Верещагин сел.
— Пусть идут сюда.
Почти сразу вошли — наверное, по всегдашней привычке ждали в коридоре рядом — Влад Захаров, Пашка Бессонов, девчонка — надсотник не помнил, как её зовут, но в отряде она заправляла «женским» звеном. Встали в ряд в ногах кровати. Молча.
Офицер поднялся. И понял, что Влад — почти одного с ним роста.
— Мне… — Влад вдруг замолчал, и Верещагин подумал, что Пашка вот так же почти всегда запинался, когда волновался. А Влад — нет. — Мне скоро пятнадцать. Возьмите меня к себе. Ну, в дружину. Чтобы я не в разведку. Я не могу больше в разведку. Я всё испорчу сразу.
Надсотник понял, о чём говорит парнишка. И кивнул:
— Хорошо. Пойдёшь во вторую сотню, Земцов тебе всё объяснит. А галстук… — он помедлил. — Галстук снимешь? Ты же теперь не в отряде будешь…
На скулах Влада вспухли бугры. Он медленно покачал головой:
— Никогда.
— Хорошо, — повторил Верещагин. Посмотрел на Пашку и девчонку: — Вы не проситесь. Вас не возьму.
— Мы не за этим… — Пашка достал из сумки на поясе — школьной, обычной, какие ещё недавно носили по моде у самого колена — свернутое отрядное знамя. Надсотник узнал его — переделанное из найденного в той самой комнате, обнаруженной Димкой, старого пионерского. — Мы… вот! — и он развернул большое полотнище с потускневшей золотой бахромой на руках.
А вот буквы, вышитые по верхнему краю, сверкали свежим золотом — и Верещагин подумал, что их, наверное, вышивала именно эта девчонка…
Он посмотрел ей в лицо. И снова перевёл взгляд на золотые буквы, чуть подрагивавшие в такт дрожи Пашкиных рук:
...ОТРЯД ИМЕНИ
ДМИТРИЯ МЕДВЕДЕВА
Я камень.
Я неподвижен.
Осколок гранита, обкатанный ветром и дождём. Лежит среди таких же, неотличимый от них, мёртвый, увесистый и равнодушный. Глаз на нём не остановится.
Ему всё равно.
Я камень.
Я неподвижен.
Боже скрывался под огромным обломком стены, лежавшим на остатках фундамента — эта пещерка в задней части соединялась с подвалом, откуда можно было выбраться в коллектор, выводивший на позиции 9-й интернациональной роты, на площадь Заставы. Козырьком выдававшийся над пещеркой кусок бетона затемнял её; лаз переплетала выдранная арматура, на которой ещё держались обломки и какая-то хрень. Всё это создавало эффект тюлевой занавески — даже когда солнце светило прямо в лаз, оно не могло высветить то, что внутри. А тёмных щелей в развалинах полным-полно…